И вместе с тем ирония все не хочет покинуть пера в сведенных судорогою пальцах Гейне: точно язык высовывает он своей мексиканско-зверской пытке.
И кому же, спрашивается, нужны все эти пытки?.. Все эти славы, любовные чары и т. п. сгорели… их нет… Что же бы еще? Или мученичество?.. Как бы да не так…
Сам великий Вицли-Пуцли, глядя на устроенную в честь него оргию, отлично понимает, что это последки, что завтра ничего ему не будет, да будет ли еще он и сам?.. Ох, право, не напрасно ли по знаку жреца в красной курте сегодня нажгли и нарезали столько этих бледнолицых европейских обезьян?..
Как напрасно? Вот там – Кортес различил в толпе осужденных собственного сына, свое цветущее дитя. Он смахнул с глаз мохнатой рукавицей непрошеную слезу и продолжал молиться с другими…
Неужто же точно не только Вицли-Пуцли – сказка, но некому слушать и этих благородных испанцев; потому что там… ничего нет? Неужто негодование и ужас, неужто желание отметить за свою никому не нужную измученность, за все обманы бытия, – это все, что остается исходящему кровью сердцу?
Есть проблемы-капризы, которые, возникнув перед нами, тотчас же притягивают к себе нашу мысль и держат ее плотно, не отпуская. Они похожи на выпавшее из своей ячейки и почему‐то совершенно необходимое нам именно в данную минуту имя, которое мы никак не можем заставить себя не припоминать. Бывают между этими проблемами и довольно трудные, но это ни на минуту не колеблет нашей уверенности в том, что кто‐то раньше уже решил их, и когда мы наконец найдем разгадку, то самая задача сразу же предстанет перед нами во всей своей досадной ничтожности и унизительной очевидности, точно загадочная тень Наполеона на спичечной коробке.
Но есть и другие проблемы-отравы, и тех никто никогда еще не решил. Они тоже притягивают к себе нашу мысль, только далеко не сразу. Мы можем вначале не различить их даже за приманчивостью убора и в чаду восторга. Но в конце концов яд, испаряясь, все‐таки окажет свое действие, и проблема станет неизбежной. Тогда мы принимаемся за ее решение с веселой и гордой уверенностью, потому что поэт, который ее задал, околдовал нас своей мнимой близостью. О, первое время мы не скучаем! Возникает теория, другая, третья; символ вытесняется символом, ответ смеется над ответом, нет уступает да, но чаще, наоборот, еще бы уступает вот как?
Порою мысль засыпает сытая, самодовольно-успокоенная и просыпается в лихорадке. По временам мы начинаем сомневаться даже в наличности проблемы. В самом деле, а что, если это только дурной сон?
Гамлет – ядовитейшая из поэтических проблем – пережил не один уже век разработки, побывал и на этапах отчаяния, и не у одного Гёте…
Серию критиков Гамлета открыл Полоний. Он первый считал себя обладателем гамлетовской тайны. Хотя Гамлет прокалывает его случайно, но зато Шекспир вполне сознательно сажает на булавку первого, кто в дерзости своей вообразил, что он языком рынка сумеет высказать элевсинскую тайну его близнеца.
Как ни печальна была судьба первого шекспиролога, но пророчество никого не испугало, и Гамлет благополучно будет дурачить нас даже сегодня.
Тайна Гамлета представляется мне иногда каким‐то сказочным морским чудовищем. В сущности, добыча не такая уж неблагодарная не только для охотников, но даже для зрителей охоты: один спорт чего стоит… но и помимо этого. Довольно самого скромного огонька в актере – чтобы толпа ротозеев на берегу увидела в воде черный силуэт добычи и принялась рукоплескать.
Гамлет идет и на червяка анализа, хотя не раз уже благополучно его проглатывал. Попадался он и в сети слов, и довольно часто даже, так что если его теперь выловят, то не иначе как с остатками этих трофеев. Впрочем, не ручайтесь, чтобы тайна Гамлета, сверкнув нам и воочию своей загадочной серебристостью, не оказалась на берегу лишь стогом никуда не годной и даже зловонной морской травы.
Желанье говорить о Гамлете и даже не без убедительного жара в наши дни, благодаря превосходным пособиям, легко исполнимо. Труднее поручиться, что спасешь при этом свою лодку, увильнув и от невольного плагиата банальной Скиллы и от сомнительного парадокса Харибды. Только как же, с другой стороны, и не говорить, если человек говорит, чтобы думать, а не думать о Гамлете, для меня по крайней мере, иногда значило бы отказаться и от мыслей об искусстве, т. е. от жизни.
Я не знаю, была ли когда‐нибудь трагедия столь близкая человеку, как Гамлет – Шекспиру, только близкая не в смысле самооценки и автобиографическом… нет, а как‐то совсем по‐другому близкая…
Смерть отца, любовные разочарования, маленький Гамлет, назойливость накопившихся в уме сатир и карикатур. Джордано Бруно в Лондоне, убийство Дарнлея, судьба Роберта Эссекса… Мимо, мимо всего этого… Шекспир и Гамлет – где причина и следствие?.. В сущности, почем мы знаем, да и не все ли нам равно?.. Две тысячи лет тому назад звезда вела мудрецов и показала им ясли Бога – так они думали, теперь мудрецы ведут звезду за своей трубой и приводят золотую звезду к могиле этого же Бога – и так они думают… Для меня Гамлет и Шекспир близки друг другу, как μυριονοοι – обладатели мириады душ, среди которых теряется их собственная. Для Гамлета, после холодной и лунной ночи в Эльсинорском саду, жизнь не может уже быть ни действием, ни наслаждением. Дорогая непосредственность – этот корсаж Офелии, который, кажется, так легко отделить рукой от ее груди, – стал для него только призраком. Нельзя оправдать оба мира и жить двумя мирами зараз. Если тот – лунный мир – существует, то другой – солнечный, все эти Озрики и Полонии – лишь дьявольский обман, и годится разве на то, чтобы его вышучивать и с ним играть… Но если тень старого Гамлета создана мыслью, то разве может реально существующее вызывать что‐нибудь, кроме злобы и презрения, раз в его пределах не стало места для самого благородного и прекрасного из Божьих созданий?