Правда, там есть и Лужин, и Лебезятников, но мысль, давняя злобная мысль подполья, еще не успела вырастить из этих зерен белены Карамазовых.
В косой желтой комнате, правда, уже читают о воскрешении Лазаря, но Алеша Карамазов, пожалуй, еще даже не родился, а Дунечка только грозит развернуться в Настасью Филипповну. В романе есть ужас, но еще нет надрыва.
Как роман «Преступление и наказание» по своей художественной стройности остался у своего автора непревзойденным. В нем есть настоящее единство, в нем есть не только сжатость, но и центр. И начало в нем есть, и конец, и притом эти части изображены, а не просто передаются летописцем. Мучительному нарастанию июльской недели не помешали скучные отступления «Подростка» и «Карамазовых»; и роман не загроможден, подобно «Идиоту», вставочными сценами, в которых драма так часто у Достоевского не то что получала комический оттенок, а прямо‐таки мешалась с водевилем. Наконец, роман этот не поручается и одному из тех излюбленных Достоевским посредников, которые своей очевидной ненужностью местами компрометировали даже «Бесов». Правда, и в «Преступлении и наказании» есть тоже посредник – таков был, верно, фатум Достоевского, – но он мотивирован и как действующее лицо, и притом мотивирован превосходно.
Из романов Достоевского «Преступление и наказание», безусловно, и самый колоритный. Это – роман знойного запаха известки и олифы, но еще более это – роман безобразных, давящих комнат.
Я читал где‐то недавно про Льва Толстого, как он рассказывал план нового своего рассказа.
Женщина, стыдясь и дрожа, идет по темному саду и где‐то в беседке отдается невидимым жарким объятиям. А кончив отдаваться, на обратном пути, когда от радости осталось только ощущение смятого тела, вдруг мучительно вспоминает, что ее видел кто‐то светлый, кто‐то большой и лучезарно-белый.
На фоне этой лучезарной совести, символ которой возник где‐нибудь на луговом просторе или в таинственных лощинах, хорошо выделяется колоритный символ той же силы в «Преступлении и наказании».
В этом романе совесть является в виде мещанинишки в рваном халате и похожего на бабу, который первый раз приходит к Раскольникову с удивительно тихим и глубоким звукосочетанием убивец, а потом, еще более страшный, потому что иронический, кланяется ему до земли и просит прощения за злые мысли, просит прощения у него… Раскольникова. Чувствуете ли вы это?
Но я не знаю во всем Достоевском ничего колоритнее следующей страницы «Преступления и наказания»:
...– Не зайдете, милый барин? – спросила одна из женщин довольно звонким и не совсем еще осипшим голосом.
Она была молода и даже не отвратительна – одна из всей группы.
– Вишь, хорошенькая! – отвечал он, приподнявшись и поглядев на нее.
Она улыбнулась; комплимент ей очень понравился.
– Вы и сами прехорошенькие.
– Какие худые! – заметила басом другая: – из больницы что ль выписались?
– Кажись, и генеральские дочки, а носы все курносые! – перебил вдруг подошедший мужик, навеселе, в армяке нараспашку и с хитро-смеющейся харей. – Вишь веселье!
– Проходи, коль пришел!
– Пройду! Сласть!
И он кувыркнулся вниз.
Раскольников тронулся дальше.
– Послушайте, барин! – крикнула вслед девица.
– Что?
Она сконфузилась.
– Я, милый барин, всегда с вами рада буду часы разделить, а теперь вот как‐то совести при вас не соберу. Подарите мне, приятный кавалер, шесть копеек на выпивку!
Раскольников вынул, сколько вынулось: три пятака.
– Ах, какой добреющий барин!
– Как тебя зовут?
– А Дуклиду спросите.
– Нет, уж это что же, – вдруг заметила одна из группы, качая головой на Дуклиду. – Это уж я и не знаю, как это так просить! Я бы, кажется, от одной только совести провалилась…
Раскольников любопытно поглядел на говорившую. Это была рябая девка, лет тридцати, вся в синяках, с припухшею верхнею губой. Говорила она и осуждала спокойно и серьезно.
«Где это, – подумал Раскольников, идя далее, – где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось где‐нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, – и оставаться там…» и т. д.
Как изумительно колоритна не эта риторика, в конце, конечно, а фон, на котором она здесь возникла.
И стилем Достоевский редко писал таким сдержанным, с одной стороны, и колоритным – с другой.
Ни многословной тягучести, ни плеонастических нагромождений.
Удивительна канцелярщина Лужина, такая серьезная еще в «Бедных людях». Но еще выразительнее ироническая небрежность Свидригайлова и восторженная фигуральность Разумихина. Избави вас бог, однако, искать здесь слуховой точности Писемского или театральной виртуозности Островского. Речь героев колоритна здесь лишь, так сказать, идеологически: это мысль Достоевского колоритна. Понял и воспринял это свойство от Достоевского лишь один Чехов и даже перенес на сцену, сделав, таким образом, шаг вперед в искусстве. Но у самого Чехова этого уже никто не оценил… а сколькие искажают, да еще добросовестно!..
Вот образчики стиля из «Преступления и наказания»:
– А тут еще город! Т. е. как это он сочинился у нас, скажите пожалуйста!
– Нам вот все представляется вечность как идея, которую понять нельзя, что‐то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, этак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность.